Восковая персона - Страница 18


К оглавлению

18

Она положила послать в куншткамору бога войны, как истинную редкость, все поставила на место и на сей день забыла Вилима Ивановича.

И тут сквозь приятный канареечный щебет сказал за ее спиной голос хозяина:

– Пойдем в Персию!

Тот голос охрип, от табаку сел, и то был его голос, старика. И она обмерла, а хозяин хохотнул:

– Кампа! Артикул метать! Хо! Хо!

И то был не хозяин, а то был хозяйский гвинейский попугай, которого, когда тот болел, к ней перенесли и который все время молчал, а теперь заговорил. Свернуть бы ему шею! За что такую птицу многие люди любят и платят за них немалые деньги! И положила тоже послать в куншткамору, как околеет, а чтоб скорей околел – не кормить.

Была пора, была самая пора, и времени она не стала терять, зазвонила в колоколец. Тотчас вошли фрейлины, и она стала производить умыванье и притиранье.

Подавали ей расписной кувшин в расписной мисе, и то была великая новость, как во Франции имеют моду: и кувшин и миса из толстой бумаги, проклеенной, и воду держат лучше фарфора. А в кувшине вода, и она стала плескаться и плеснула датской водой на грудь.

Датскую воду составлял аптекарь Липгольд из нюфаровой воды, бобовой, огурешной, лимонной, из брионии и лилейных цветов. Для нее имали семь белых голубей, их аптекарский гезель щипал, рубил им головы и папортки долой; мелко толок – и в воду. И перегонял. И эту датскую личную воду она любила.

Она ей плескалась и подавала рукой на грудь.

А венецианскую воду, производящую на смуглой коже белизну, она вылила на фрейлину в гневе. Та вода была майское молоко от черной коровы, и ей была не нужна, о том она уже раз фрейлине сказала. Она не была смуглая, у ней была своя, натуральная белость, и она закричала толстым голосом и вылила на фрейлину эту воду.

Потом уж было недолго: притерлась помадой бараньих ног и лилей – для мягкости и блеска, а воском для чего-то притерла ноги. И, двинув ушами, нарисовала на виске три синие жилки, елочкой – для обозначения головной боли.

Горчичным маслом она натерла правую руку.

На нее накинули черные агажанты.

Она терпеливо стояла.

Ей насунули на голову фонтанж, черный и белый, и облачили в черную мантию.

И тогда, обутая, одетая, толстая, белая, в черном и белом, понесла Марта свои груди вперед – в парадную залу.

И поднесла левую свою руку, умытую ангельскою водою, к лицу – закрыла слегка лицо – как бы в скорби – из залы шел дух.

А когда вошла в залу – опять увидала всех господ иностранных министров. Господа иностранные государства собирались сюда, чтоб смотреть, как она плачет с десяти пополуночи до двух часов пополудня. И она увидела Левенвольдика, молодого, со стрелками, с усиками – и поняла, что приблизит.

Потом посмотрела вбок и увидела Сапегу, жениха племянницына, еще совсем ребенка, и поняла, что приблизит.

Марта поднесла свою правую руку к лицу. В гробу там было…

И слезы потекли, как крупный дождь.

Екатерина возрыдала.

5

Характера не получил. Знаки на теле приобрел подозрительные. Артикул метать более не годен. Апшита, или отпускного письма, не имеет. Таким он пробрался назад, в город Петерсбурк. Отбылый из службы солдат Балка полка.

На окраине стояла харчевня, перед ней веки и крошни, и с них торговали три маркитанта-мужика калачами и водкой. В той харчевне он сел высматривать себе дело. Деньги у него были, нищие, что по дороге выпросил. Медными деньгами пять пятикопеешников, и все новые деньги, с государственными птицами, под птицами пять точек. А старые денежки и копейки, где ездок с копьем и гуртики глубокие, те никто не давал: те прятали. Те деньги считались за хорошие. И были еще три денежки, которые солдат пробовал на зуб, и о них у него было мнение, не воровские ли, потому что бока были гладкие, без рубежков.

Воровские деньги были тоже хорошие, но медные воровские шли много дешевле, чем старые. Это был убыток.

Так он пробовал на зуб денежки, и в это время вошли в харчевню цугом три слепые старика: один – толстый, рыжий, в дерюге, другой – средний человек и третий тоже, а вел их дурак, который запрометывал головой. Он ввел их, усадил за стол рядом и тогда перестал трясти головой, а старцы раскрыли свои глаза, и все оказались зрячие. Взяли калачей, стали пить чай и попросили вестовского сахару. Пили они громко, хлюпали, а потом стали говорить и говорили тихо. О каких-то лентах, о позументах, другой о воске, а третий молчал. Опять поговорили, и солдат услыхал: «магистрат», «бурмистр», – только и всего, больше не слышал, они, очень тихо говорили. В харчевню вошел какой-то молодец, поклонился трем старцам, а они сказали дураку идти вон, и молодец к ним присел, но поодаль. Тогда солдат вышел в сени; там стоял дурак, запрометнув голову, и лил прямо в глотку вино. Солдат дал ему закусить калача и спросил: чей будешь? Тот ответил:

– Я у купцов в дураках живу. А ты откуда?

– Я отбылый солдат Балка полка.

После того солдат дал дураку две денежки, чтоб тот дал ему раз глотнуть. После этого разговорились. Дурак рассказал, что он ходит в притворстве, а чей, давно позабыл и помнить не хочет, закрылся ото всего беспамятством и перед купцами молчит. Купцы богатые, а он их водит для притворства – просит милостыню. А первый, рыжий и толстый, щепетильный гостиный купец, второй – тоже гостиный, его зять, а третий состоит фабрическим интересентом на восковом либо на позументном заводе, и он состоять более не хочет и для того потерял себя. Что они видят лучше хоть бы его или солдата, аходят так, чтоб избыть налог, которого на них много наложено. Так цугом и ходят, сказаны у себя в нетях, сами записаны на богадельню, а всюду у них понасажены малые люди. А он у них в дураках и получает харч, порты и деньгами все, что соберут. Он и есть прямой нищий.

18